– А отчего и не отправить?.. – Карандашом тут же начертал в уголку: «Отправь. Казимир». Положил бланк обратно перед князем: – Пожалуйста. Ваши телеграммы будут отправляться, как всегда. Мы же понимаем – служить вам тоже надобно…
– Не понимаю! Отказываюсь… Кто управляет губернией?
– Вы, конечно. Вы – губернатор, и вы управляете губернией. А мы только революцией в Уренской губернии. Примите меня, князь, как неизбежное явление новой жизни…
Мышецкий подчеркнуто официально поклонился через стол:
– Покорнейше благодарим вас! Наконец-то вы открыли мне глаза. А флаг ваш обязательно должен висеть? Или позволите снять?
– Флаг революции будет висеть, – ответил Казимир.
Мышецкий подумал и вдруг весело рассмеялся.
– Ладно, – сказал. – Капитан Дремлюга его снимет!
На фоне этих великих событий, потрясавших великую державу, меленькой жилкой, готовый вот-вот оборваться, билась жизнь княжеского шурина – Пети Попова. Был уже поздний вечер.
– Князь, – сказал, придя, Чиколини, – понятых надобно…
– Для чего, Бруно Иванович?
– Петр Тарасыч дали свое согласие на свидание с супругой…
Это предвещало дурной оборот: Петя при смерти, а Додо настойчива и в глазах мужа всегда неотразима, как Клеопатра для Антония. «Как же ей удалось? – думал Мышецкий. – Плохо, плохо…»
– Что ж, возьмите в понятые и меня, – попросил князь.
Вторым понятым был выбран дворник больницы, случайно подвернувшийся под руку Чиколини. Лошади притащили полицейский шарабан, соскочили с запяток конвойные, и по ступеням сошла Додо…
Мышецкий замер при виде своей сестры.
– Авдотья, – поднял он на нее глаза, – здравствуй.
– Здравствуй, брат, – еле слышно ответила Додо…
Видно, что к этому свиданию она готовилась изрядно. Костюм почти театральный, сама же бледная, робкая и покорная. Мужчины шли следом за нею по длинному коридору больницы, а впереди, вся в черных шелках, быстро выступала Додо; в руке она держала молитвенник, с запястья свешивались, бренча, четки. Никто не предупреждал ее – Додо вдруг сама, повинуясь интуиции, остановилась возле дверей палаты, именно той, в которой лежал Петя.
– Здесь? – шепнула она и побледнела еще больше; в этот момент она была хороша, очень хороша… Даже прокурор подбоченился, а дворник стал сморкаться в передник, заворачивая его к носу от самых колен.
– Хоре-то, – говорил он, – хоре-то какое, хосподи…
Петя лежал на белом, из белых бинтов глядел один жуткий глаз его, как линза, и торчала из повязки, обветренная и подсохшая, кость руки. Он увидел Додо, и глаз его сразу зажмурился, плавая в слезах. Додо кинулась к постели, упала в ногах и вдруг поползла к мужу – дергаясь коленями, бормоча. Руки ее всплескивались – бились над головой, как два крыла. Первое рыдание Додо огласило палату – почти вопль!
Припав к Пете, она шептала и шептала. Прямо в этот одинокий глаз, а из-под маски зашевелились Петины губы, чтобы начать разговор…
– Прокурор! – сказал Мышецкий, и прокурор со страхом выгнулся над упавшей Додо, припадая ухом к губам Пети. Выслушал его и медленно выпрямился… Мышецкий тронул его за рукав мундира: – Что вам сказал господин Попов?
– Он просит оставить его с женой наедине.
Петя снова что-то заговорил. Прокурор опять его выслушал.
– Что? – спросил Сергей Яковлевич, напрягаясь.
– Петр Тарасович снова просит не мешать ему…
Все, кроме Додо, удалились из палаты. В коридоре больницы, возле Чиколини, стоял Ениколопов.
– Вадим Аркадьевич, – подошел к нему Мышецкий, – как вы мыслите, сколько осталось жить моему шурину?
– Дней пять-семь, не больше, а в чудеса я не верю…
Сергей Яковлевич вытер набежавшую слезу: «Бедный Петя!..»
Из палаты чуть слышно доносился журчащий шепот Додо: она говорила, говорила, говорила… Шло время…
Двери вдруг распахнулись вразлет – Додо!
Решительно и резко смотала четки с руки:
– До свиданья, брат, – и пошла, быстрая, стройная…
Гуртом все повалили обратно в палату. Петя разжал черные губы и сказал – внятно:
– Моя жена невиновна… Кто оклеветал ее? Почему я не верил? Прости мне, господи, грех великий…
– Записать? – глянул на губернатора прокурор.
– Исполняйте обязанности как положено.
– Ваша фамилия?
– Акинфиев буду, – ответил дворник.
Рука прокурора строчила по бумаге: «В присутствии понятых, князя Мышецкого и дворника Акинфиева, сего дня…»
– Невиновна, – шептал Петя, – снимите оговор с нее… Не мучайте ее боле, мою Додушку… Бог простит вам, люди!
Мышецкий не выдержал – вышел из палаты. Подписал протокол в коридоре, после дворника. Лучше бы и не шел в понятые: не пришлось бы тогда уносить камня на сердце. На улице прокурор сказал:
– Ваше сиятельство, отныне вступают функции исполнительной власти, кои, согласно снятию оговора, должны непременно обеспечить и снятие ареста с госпожи Поповой, иначе…
– Поступайте, как знаете, – рассеянно ответил Мышецкий, и тем закончился этот день, очень тяжелый…
Никто еще не знал, куда повернет правительство, на что решится самодержавие, полностью парализованное всеобщей забастовкой. Не знал этого и князь Мышецкий – кандидат правоведения, камергер двора его величества, уренский губернатор и коллежский советник, кавалер орденов и прочее… – Я уже ни во что не верю! – говорил он.
6
Император, учтя богатый опыт истории, держал в Петергофе наготове быстрокрылую яхту, дабы не повторить глупой ошибки французского короля. Курс проложен заранее – в Англию, и все эти дни министры добирались до Николая II по воде. Поезда не ходили даже в дачные поселки, столица империи тонула во мраке, телефоны не работали. Министры поддерживали связь с императором лишь на пароходике придворного ведомства.
Правительство раздирало: одна часть стояла за военную диктатуру, другая – за введение конституции, которая, словно горчичник, смогла бы оттянуть жар революции от Петергофа, где, отчаявшийся, задерганный и несчастный, проживал император.
– Ники, – говорила ему супруга, – будьте же наконец Иваном Грозным! Хватит колебаний. Не забывайте: вы не одни, у вас семья!
Министр торговли и промышленности доложил, что общее число бастующих в России превысило два миллиона человек, стачка в Польше и Закавказье уже переросла в вооруженное восстание. Ивану Грозному (если и стараться быть на него похожим) было гораздо легче: «Гайда, гайда!» – крикнет, ручкою «клювик» сделает, и душили боярина, второго на части рвали, третьего жарили, четвертого в кипящем масле варили… «Но все-таки – не два же миллиона!»
Еще 9 октября Витте испросил себе аудиенцию у царя – и снова требовал уступить духу времени. В большой и красной руке Сергея Юльевича трепетно вздрагивала записка: конспект уступок российскому обществу. Николай выслушал и сказал:
– Может, целесообразнее основание вашей записки опубликовать в виде манифеста? Конечно, не от вашего имени, а – от моего?..
В семье царя великий князь Николай Николаевич, человек вспыльчивый, твердил о том же:
– Государь! Эшелоны из Маньчжурии задержаны революцией, войска ненадежны, гарнизон столицы едва ли справится со смутой… Ради бога, подпишите, что дает Витте! Или я пущу себе пулю в лоб!
Все знали – пустит, он таков: в отца, тот был тоже крут. А за окнами Петергофа лежало серое взбаламученное море, где-то вдалеке громыхал Кронштадт, косо летали зябнущие чайки. Для императора не было уже тайной, что он народу своему ненавистен; в сановниках и близких людях он возбуждал чувство жалости, презрения; в лучшем же случае к нему относились равнодушно… В эти дни, при соблюдении полной тайны, Николай II начал знакомить своих министров с виттевским проектом манифеста.
Придворный пароходик, скрипя шпангоутами, тянулся от невской пристани у сената в мглистый залив – к Петергофу. Сказочным видением спокойного прошлого блеснет искоркой купол Стрельнинского дворца, потянутся вдоль желтого берега заброшенные дачи…